Ум глупцов
«Наш человек» гордо считает своим ответом то, что ему вдолбили.
Говорим: «Надо дорожить исторической памятью!» И реализуем призыв, отстаивая названия улиц вроде Коммунистического тупика, трясясь над мощами Ленина или (свежатинка, успевшая надоесть) устраивая балаган вокруг портретов «Сталина-победителя». Что, увы, говорит не только об упертости очередного Лужкова, являющего ее то в истории с «Речником», то в пристрастии к монструозному Церетели, но и о добросовестном заблуждении многих. Даже не из поклонников Церетели. Даже не из поклонников Сталина: как же, мол, так? Ведь и это — наша история, наш опыт, каковы бы они ни были.
Да нет у нас нашей истории, нашего опыта! Просто — нету!
...Известен безотказно смешащий образчик художественного перевода, вернее, образчик, доказывающий бессмысленность буквализма. Перевод с русского на чукотский (уже анекдот) самых наших хрестоматийных строк:
«У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. На этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из какого два зуба у нашего директора школы. И днем и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое». Ну и т.д.
Обхохочешься. Я тоже смеялся, пока не ахнул, прозрев: какая неповторимая прелесть! Какая способность передать чужое, обойдясь своим, только своим опытом. (Скудным? Как знать, это ведь у чукчей аж несколько десятков, если не больше, наименований снега, разные, в зависимости от времен года, часа суток, погоды и т.д. и т.п.) Попытка освоения непривычной цивилизации практически с нуля…
Что поучительно — тем более что нуль бывал многообещающим. Переходя к вещам общезначимым: «Сколь счастлива страна, в которой ничего не сделано!» — обнадеженно восклицал Дени Дидро в письме императрице Екатерине, и если надежда, что благодаря царице, ее стране, не имеющей европейского опыта, удастся то, что уже не удалось многоопытной Франции, — если эта надежда не оправдалась, ее мудрость тем еще не опровергнута. И с другой стороны: «…Будь он проклят, растлевающий,/Пошлый опыт — ум глупцов!» (Некрасов). Понимай: будь проклято существование по инерции, косный набор прецедентов, стереотипов — живи, как до тебя жили.
А мы? Наша историческая ситуация?
Вот тема из самых что ни на есть щепетильных. И слово, которое сейчас произносим едва ли не чаще других, — «ветераны». Кладем поклон за поклоном — святое, казалось, дело — в сторону их как хранителей памяти, воплощения опыта. Конечно, советского, какого ж еще, вплоть до все той же, будто бы поголовной, жажды лицезреть усатый лик. Но, извините, значит, и ВЕТЕРАНОВ как чего-то сугубо цельного у нас нет — и возможно ль иное в стране сплошных противостояний?
Невозможно не уважать возраст; мерзко не почитать заслуги людей, истинно воевавших (понимая, какова разница между ними и, допустим, особистами, чья выживаемость была много выше). Но слишком многое сделано и сказано, чтобы как раз при попытке превратить понятие в целое оно становилось: а) фальшивым, б) даже зловещим.
«От имени ветеранов…» Как раньше вещали от имени народа, да хоть бы и коллектива, отчего тот и другой обнаруживали фантомность, несуществование, впрочем, весьма пригодные, чтобы от их имени совершать действия ощутимые: исключать, запрещать, расстреливать. Что, как видно, неискоренимо.
История, воспринимаемая массами, а не просто заключенная в ученых трудах, всегда так или иначе мифологична. Но нормальному обществу надо жить в одном мифе. И — в своем собственном.
Вспоминаю лишь тех фронтовиков, кто был у меня в ближайших друзьях: рядового Булата Окуджаву, лейтенантов Лазаря Лазарева и Юрия Давыдова, «техника-интенданта» Семена Липкина, майора Бориса Балтера, — что у них, безоговорочно ненавидевших Сталина, общего с товарищем Долгих? Да и мой отец, не доживший до ветеранства, погибший тридцатилетним уже осенью 41-го, что он, бесхитростный рабочий парень, сказал бы о главнокомандующем, выберись из котла, куда тот бессмысленно бросил его, безоружного ополченца?..
Нельзя узурпировать память. И когда Никита Михалков не без умиления рассказывает, как отобранная им труппа, словно один, поднялась, едва в комнату вошел загримированный под Сталина Максим Суханов, это говорит всего лишь об опыте трепета. Не прошедшем, хуже — возобновляемом.
Вот еще: «История обратного хода не имеет». Не устаю — вернее, уже устаю — твердить: еще как имеет. Не только касательно пресловутых грабель («кажинный раз на том же месте») — мы же в своем сознании только и делаем, что ее, историю, запоздало пересматриваем.
Пересматриваем то, чего у нас, повторяю, нет.
Если, понятно, иметь в виду не ту череду событий, что была и сплыла, кое-как отложившись в слове, а силу народно- и характерообразующую. В любом случае говорю не в смысле уничижительном для России, а об обычном сознании обычного человека, который вдруг обнаруживает (или, что хуже, так и не обнаруживает) подмену.
Ибо — когда Александра Невского признали «Именем Россия» №1, кого имели в виду: Ярославича ли, разгромившего «немцев», но и хитрого дипломата, подольщавшегося к Батыю, или артиста Черкасова? (В фильме, заметим, способствовавшем предвкушению легкой победы, и стало быть, трагедии первых лет войны.) Вообще — «важнейшее из искусств» (потому и признанное таковым, что Ильич имел в виду пропагандную его роль, особенно важную в полуграмотной России) являло нам то самого Ленина чудаковатым добряком, пугающимся из-за убежавшего молока, впрочем, походя, находясь в том же обаятельном облике, одобряющим кровавую мужицкую расправу над помещичьим семейством (с детьми? Как было с Романовыми?). То — Иван Грозный представал живым доказательством необходимости репрессий. То Мусоргский с Глинкой — злободневными для позднего сталинизма борцами с космополитами (один из которых, еврей Мейербер, пугал злодейским профилем артиста Файта). То — и так далее. Короче, с ужасом поджидаю осуществления проекта державных биографических фильмов, за которые так ратует тот же Никита Сергеевич Михалков (ужо снимет про Грибоедова, декабристы в могилах покорчатся).
В обстановке упорно ведущейся пропаганды (она же — ложь) откуда взяться историческому опыту неустоявшейся отечественной душе, неустойчивому массовому сознанию? Долгие годы ушли на то, чтобы подменить сам предмет истории идеологией, чем приходится счесть и большую часть литературы. Сколь прекрасен — самобытно прекрасен — прославленный анекдотами чукча со своим, только своим опытом — и как достоин сожаления «наш человек», гордо считающий своим опытом, своей исторической памятью то, что ему вдолбили.
Не оттого ли его доверчивая беспомощность перед властью, легко меняющей собственные (ее, не его собственные) ориентиры и цели?
Честное слово, порою кажется: уж лучше, ибо перспективнее, был бы чистый девственный лист, еще при удаче способный (см. надежду Дидро) заполниться разумными письменами. Но — не выйдет, лист уже записали, испортили, подменную память предстоит выдавливать, как рабскую кровь, о которой автобиографически писал Чехов.